Неточные совпадения
— Ну, будет о Сергее Иваныче. Я всё-таки рад тебя видеть. Что там ни толкуй, а всё не
чужие. Ну, выпей же. Расскажи, что ты делаешь? — продолжал он, жадно пережевывая кусок
хлеба и наливая другую рюмку. — Как ты живешь?
— То есть сесть за
чужую хлеб-соль и тут же наплевать на нее, равномерно и на тех, которые вас пригласили. Так, что ли?
Но отчего же так? Ведь она госпожа Обломова, помещица; она могла бы жить отдельно, независимо, ни в ком и ни в чем не нуждаясь? Что ж могло заставить ее взять на себя обузу
чужого хозяйства, хлопот о
чужих детях, обо всех этих мелочах, на которые женщина обрекает себя или по влечению любви, по святому долгу семейных уз, или из-за куска насущного
хлеба? Где же Захар, Анисья, ее слуги по всем правам? Где, наконец, живой залог, оставленный ей мужем, маленький Андрюша? Где ее дети от прежнего мужа?
—
Чужому, незнакомому человеку! — с удивлением возразила Ольга. — Собирать оброк, разбирать крестьян, смотреть за продажей
хлеба…
Барин помнит даже, что в третьем году Василий Васильевич продал
хлеб по три рубля, в прошлом дешевле, а Иван Иваныч по три с четвертью. То в поле
чужих мужиков встретит да спросит, то напишет кто-нибудь из города, а не то так, видно, во сне приснится покупщик, и цена тоже. Недаром долго спит. И щелкают они на счетах с приказчиком иногда все утро или целый вечер, так что тоску наведут на жену и детей, а приказчик выйдет весь в поту из кабинета, как будто верст за тридцать на богомолье пешком ходил.
Он пихнул его ногой. Бедняк поднялся тихо, сронил
хлеб долой с носа и пошел, словно на цыпочках, в переднюю, глубоко оскорбленный. И действительно:
чужой человек в первый раз приехал, а с ним вот как поступают.
Но на
чужой манер
хлеб русский не родится...
Дубровских несколько лет в бесспорном владении, и из дела сего не видно, чтоб со стороны г. Троекурова были какие-либо до сего времени прошения о таковом неправильном владении Дубровскими оного имения, к тому по уложению велено, ежели кто
чужую землю засеет или усадьбу загородит, и на того о неправильном завладении станут бити челом, и про то сыщется допрямо, тогда правому отдавать тую землю и с посеянным
хлебом, и городьбою, и строением, а посему генерал-аншефу Троекурову в изъявленном на гвардии поручика Дубровского иске отказать, ибо принадлежащее ему имение возвращается в его владение, не изъемля из оного ничего.
Едал, покойник, аппетитно; и потому, не пускаясь в рассказы, придвинул к себе миску с нарезанным салом и окорок ветчины, взял вилку, мало чем поменьше тех вил, которыми мужик берет сено, захватил ею самый увесистый кусок, подставил корку
хлеба и — глядь, и отправил в
чужой рот.
«Слыхано и видано, — прибавлял капитан язвительно, — что сироты ходят с торбами, вымаливая куски
хлеба у доброхотных дателей, но чтобы сироты приезжали на
чужое поле не с убогою горбиною, а с подводами, конно и людно, тому непохвальный пример являет собою лишь оный Антон Фортунатов Банькевич, что в благоустроенном государстве терпимо быть не может».
Убыток был не очень большой, и запуганные обыватели советовали капитану плюнуть, не связываясь с опасным человеком. Но капитан был не из уступчивых. Он принял вызов и начал борьбу, о которой впоследствии рассказывал охотнее, чем о делах с неприятелем. Когда ему донесли о том, что его
хлеб жнут работники Банькевича, хитрый капитан не показал и виду, что это его интересует… Жнецы связали
хлеб в снопы, тотчас же убрали их, и на закате торжествующий ябедник шел впереди возов, нагруженных
чужими снопами.
— Ох, боговы работнички, нехорошо! — шамкал он. — Привел господь с ручкой идти под
чужими окнами… Вот до чего лакомство-то доводит! Видно, который и богат мужик, да без
хлеба — не крестьянин. Так-то, миленькие!.. Ох, нужда-то выучит, как калачи едят!
— Опять ты глуп… Раньше-то ты сам цену ставил на
хлеб, а теперь будешь покупать по
чужой цене. Понял теперь? Да еще сейчас вам, мелкотравчатым мельникам, повадку дают, а после-то всех в один узел завяжут… да… А ты сидишь да моргаешь… «Хорошо», говоришь. Уж на что лучше… да… Ну, да это пустяки, ежели сурьезно разобрать. Дураков учат и плакать не велят… Похожи есть патреты. Вот как нашего брата выучат!
— Правда-то ко времю… Тоже вон
хлеб не растет по снегу. Так и твоя правда… Видно, мужик-то умен, да мир дурак. Не величайся
чужой бедой… Божье тут дело.
— А ты поразговаривай… Самоё кормят, так говори спасибо. Вон какую рожу наела на чужих-то
хлебах…
— Ничего, привыкнешь. Ужо погляди, какая гладкая да сытая на господских
хлебах будешь. А главное, мне деляночку… Ведь мы не
чужие, слава богу, со Степаном-то Романычем теперь…
Даже Родион Потапыч не советовал Оникову этой крутой меры: он хотя и теснил рабочих, но по закону, а это уж не закон, чтобы отнимать
хлеб у своих и отдавать
чужим.
А ну-ка, паренек, вот ты востёр больно; расскажи-кась нам, как это нам с тобой, в малолетствии без отца-матери век прожить, в
чужих людях горек
хлеб снедаючи, рукавом слезы утираючи?..
— Чтой-то уж и смерть-то словно забыла меня, касатка! — продолжает старуха, — ровно уж и скончания житию-то не будет… а тоже
хлеб ведь ем, на печи
чужое место залеживаю… знобка я уж ноне стала!
Гороховица с свиным салом воистину слаще, нежели мякинный
хлеб, сдобренный одной водой; поля, приносящие постоянно сам-пятнадцать, воистину выгоднее, нежели поля, предоставляющие в перспективе награду на небесах; отсутствие митирогнозии лучше, нежели присутствие ее, а обычай не рвать яблоков с деревьев, растущих при дорого, похвальнее обычая опохмеляться
чужим, плохо лежащим керосином.
— Князь, — сказал Морозов, — это моя хозяйка, Елена Дмитриевна! Люби и жалуй ее. Ведь ты, Никита Романыч, нам, почитай, родной. Твой отец и я, мы были словно братья, так и жена моя тебе не
чужая. Кланяйся, Елена, проси боярина! Кушай, князь, не брезгай нашей хлебом-солью! Чем богаты, тем и рады! Вот романея, вот венгерское, вот мед малиновый, сама хозяйка на ягодах сытила!
Не первый он был и не последний из тех, кто, попрощавшись с родными и соседями, взяли, как говорится, ноги за пояс и пошли искать долю, работать, биться с лихой нуждой и есть горький
хлеб из
чужих печей на чужбине.
Говеть — значит войти в церковь и сказать священнику свои грехи, предполагая, что это сообщение своих грехов
чужому человеку совершенно очищает от грехов, и потом съесть с ложечки кусочек
хлеба с вином, что еще более очищает.
— И не люблю, — сказал Илья твёрдо. — Кого любить? за что? Какие мне дары людьми подарены?.. Каждый за своим куском
хлеба хочет на
чужой шее доехать, а туда же говорят: люби меня, уважай меня! Нашли дурака! Уважь меня — я тебя тоже уважу. Подай мне мою долю, я, может, тебя полюблю тогда! Все одинаково жрать хотят…
Истина не нужна была ему, и он не искал ее, его совесть, околдованная пороком и ложью, спала или молчала; он, как
чужой или нанятый с другой планеты, но участвовал в общей жизни людей, был равнодушен к их страданиям, идеям, религиям, знаниям, исканиям, борьбе, он не сказал людям ни одного доброго слова, не написал ни одной полезной, непошлой строчки, не сделал людям ни на один грош, а только ел их
хлеб, пил их вино, увозил их жен, жил их мыслями и, чтобы оправдать свою презренную, паразитную жизнь перед ними и самим собой, всегда старался придавать себе такой вид, как будто он выше и лучше их.
— Слухи! слухи! а кто им верил? напасть божия на нас грешных, да и только!.. Живи теперь, как красный зверь в зимней берлоге, и не смей носа высунуть… сиди, не пей, не ешь, а
чужой мальчишка, очень ненадежный, не принесет тебe куска
хлеба… вот он сказал, что будет сегодня поутру, а всё нет, как нет!.. чай, солнце уж закатилось, Юрий?.. Юрий?
— Походатайствуйте за меня… ведь я вам все-таки не
чужой. Меня обвиняют… Ну, словом, я могу без
хлеба остаться, да и вы тоже.
— У нас, — говорит, — кто ест свой
хлеб, тот и голоден. Вон мужики весь век
хлеб сеют, а есть его — не смеют. А что я работать не люблю — верно! Но ведь я вижу: от работы устанешь, а богат не станешь, но кто много спит, слава богу — сыт! Ты бы, Матвей, принимал вора за брата, ведь и тобой
чужое взято!
— Теперь далеко, а как мы станем там, так будет близко. А от, что вы мне, панычи, скажете: как мы там, между немцами, будем пребывать? Вы-таки знаете что-то по-латинскому, а я только и перенял от одного солдата:"мушти молдаванешти", но не знаю, что оно значит. А в
чужой стороне добудем ли без языка
хлеба?
Может ли этот человек, спрашивал я себя, растратить
чужие деньги, злоупотребить доверием, иметь склонность к даровым
хлебам?
Афоня. Батюшки! Сил моих нет! Как тут жить на свете? За грехи это над нами! Ушла от мужа к
чужому. Без куска
хлеба в углу сидела, мы ее призрели, нарядили на свои трудовые деньги! Брат у себя урывает, от семьи урывает, а ей на тряпки дает, а она теперь с
чужим человеком ругается над нами за нашу хлеб-соль. Тошно мне! Смерть моя! Не слезами я плачу, а кровью. Отогрели мы змею на своей груди. (Прислоняется к забору.) Буду ждать, буду ждать. Я ей все скажу, все, что на сердце накипело.
Аграфена Платоновна. Уж куда какая невидаль! Хорошее житье, — по
чужим людям шляться из-за куска
хлеба! Чужой-то
хлеб горек! А вы послушайте-ка меня, глупую, давайте-ка я примусь сватать вам жениха; благо, здесь сторона купеческая.
— Да у своего же мужичка… на
хлебах… Подсоблял ему кое-что править… пока господь сил не отнял… Он меня и кормил, матушка… Ну, как сил-то не стало, случилась со мной беда-то, расшибся, пришел ему в тяготу… Он кормить-то и не стал меня… Вестимо, в
чужих людях даром
хлеба не дадут…
— Ну, говорю, Емельян Ильич, как хотите, простите, коли я, глупый человек, вас попрекнул понапраслиной. А рейтузы пусть их, знать, пропадают; не пропадем без рейтуз. Руки есть, слава богу, воровать не пойдем… и побираться у
чужого бедного человека не будем; заработаем
хлеба…
По селам бабы воют, по деревням голосят; по всем по дворам ребятишки ревут, ровно во всяком дому по покойнику. Каждой матери боязно, не отняли б у нее сынишка любимого в ученье заглазное. Замучат там болезного, заморят на
чужой стороне, всего-то натерпится, со всяким-то горем спознается!.. Не ученье страшно — страшна чужедальняя сторона непотачливая, житье-бытье под казенной кровлею, кусок
хлеба, не матерью печенный, щи, не в родительской печи сваренные.
Тридцати недель не прошло с той поры, как злые люди его обездолили, четырех месяцев не минуло, как, разоренный пожаром и покражами, скрепя сердце, благословлял он сыновей идти из теплого гнезда родительского на трудовой
хлеб под
чужими кровлями…
Бросила горшки свои Фекла; села на лавку и, ухватясь руками за колена, вся вытянулась вперед, зорко глядя на сыновей. И вдруг стала такая бледная, что краше во гроб кладут.
Чужим теплом Трифоновы дети не грелись,
чужого куска не едали, родительского дома отродясь не покидали. И никогда у отца с матерью на мысли того не бывало, чтобы когда-нибудь их сыновьям довелось на
чужой стороне
хлеб добывать. Горько бедной Фекле. Глядела, глядела старуха на своих соколиков и заревела в источный голос.
А и то сказать, Флена Васильевна, разве легко мне у матушки-то жить: чужой-от ведь обед хоть сладок, да не спор, чужие-то
хлеба живут приедчивы.
И молоко-то она из
чужих коров выдаивает, и спорынью-то из
хлеба выкатывает, и грозы-то и бури нагоняет, и град-от и мóлость [Мóлостьем за Волгой зовут ненастье, слякоть, мокрую и ветреную погоду.] напускает, и на людей-то порчу посылает…
Если это была «простая» вежливость (у нас любят многое сваливать на вежливость и приличия), то я этим франтам предпочел бы невеж, едящих руками, берущих
хлеб с
чужого куверта и сморкающихся посредством двух пальцев…
«В поте лица снеси
хлеб твой». Это неизменный закон телесный. Как женщине дан закон в муках родить, так мужчине дан закон труда. Женщина не может освободиться от своего закона. Если она усыновит не ею рожденного ребенка, это будет все-таки
чужой ребенок, и она лишится радости материнства. То же с трудами мужчин. Если мужчина ест
хлеб, выработанный не им, он лишает себя радости труда.
Впрочем, в некоторых больших экономиях «своим крестьянам» давали
хлеба и картофеля в долг или со скидкой против цены, за которую отпускали «
чужим людям», но и это все было недостаточно, так как и по удешевленной цене покупать было не на что.
Вынудила ее на это самая простая и неизбежная необходимость, так как иначе что же оставалось ей, неопытной и молодой девушке, одинешенькой в громадном и совсем незнакомом, совсем
чужом городе, почти без средств, и притом в таком исключительном положении, которое поневоле устраняло всякую возможность работы ради насущного куска
хлеба.
— Тоже
чужие, а жалко… Теперь пока они еще места найдут… А главное, баринок, сиротки Жаку жалко… Такой щуплый, беспризорный… А сердце в ем доброе, ваше благородие… Уж как он благодарил за
хлеб, за соль нашу матросскую. И век будут французы нас помнить, потому от смерти спасли… Все человек забудет, а этого ни в жисть не забудет!
Всех, матушка, кормишь, одеваешь, обуваешь, всем, мать-кормилица,
хлеба даешь — и своим, и
чужим, и ро́дным сынам и пришлым из чужа пасынкам.
— А вот как у меня-то, — вяло продолжала Александра Михайловна, — живи, как крепостная, на все из
чужих рук смотри. Муж мой сам денег мало зарабатывает; что заработает, сейчас пропьет. Я его уж как просила, чтобы он мне позволил работать, — нет! Хочет, чтоб я его
хлеб ела.
Тетка Павла поддакивала ему и даже находила, что будет гораздо приличнее для Черносошных перебраться до свадьбы, а не справлять ее в
чужом доме, где их держат теперь точно на
хлебах из милости!
Дети остались на
чужом дворе, без гроша и без куска
хлеба; но добрыми людьми они обеспечены теперь так, что едва ли бы и при отце могли иметь то, что устроила для них попечительность людская».
Любовь очень часто в представлении людей, признающих жизнь в животной личности, — то самое чувство, вследствие которого для блага своего ребенка одна мать отнимает у другого голодного ребенка молоко его матери и страдает от беспокойства за успех кормления; то чувство, по которому отец, мучая себя, отнимает последний кусок
хлеба у голодающих людей, чтобы обеспечить своих детей; это то чувство, по которому любящий женщину страдает от этой любви и заставляет ее страдать, соблазняя ее, или из ревности губит себя и ее; то чувство, по которому бывает даже, что человек из любви насильничает женщину; это то чувство, по которому люди одного товарищества наносят вред другим, чтобы отстоять своих; это то чувство, по которому человек мучает сам себя над любимым занятием и этим же занятием причиняет горе и страдания окружающим его людям; это то чувство, по которому люди не могут стерпеть оскорбления любимому отечеству и устилают поля убитыми и ранеными, своими и
чужими.
Точно так же и человек, как бы он хорошо ни знал закон, управляющий его животною личностью, и те законы, которые управляют веществом, эти законы не дадут ему ни малейшего указания на то, как ему поступить с тем куском
хлеба, который у него в руках: отдать ли его жене,
чужому, собаке, или самому съесть его, — защищать этот кусок
хлеба или отдать тому, кто его просит. А жизнь человеческая только и состоит в решении этих и подобных вопросов.